Длинная тень промелькнула и ушла за корму.
– Не божись, Минька. Осетр это. Ну, давай же…
Шевелились беззвучно губы: молился рыбацкой молитвой.
Великанская рыба опять прошла мимо лодки. Спокойная утренняя вода качнулась. Сеть натянулась. Осетр стал рваться, бороться. Лодка кренилась, черпала бортом уже алую, кровавую воду. Тянули вместе. Мишка вцепился в сеть клещом. Мышцы напрягались сладко, тревожно. Рыба пыталась уйти во что бы то ни стало. Мощный осетр волок лодку за собой, как на буксире. Ефим матерился. Из воды показалась обмотанная сетью остроугольная серая морда, костяные торчки на загривке. Дугой выгнулась спина в костяных зубьях. Хвост расплескивал воду. Осетр, бешенствуя, перевернулся брюхом вверх, и Мишка увидал усы на морде и жалкий, ребячий, печально округленный рот.
На миг стало жалко живое. «Он же умирает! Умирает, как все мы, люди и звери!» Отец не дал взорваться ненужной жалости. Рыбалка – это работа, и тяжелая, как любой мужицкий труд. Потянуть сеть, намотать на руку, выпростать рыбу, подвести черпак. Делать все надо быстро, сноровисто, иначе победишь не ты, а тебя. Это – война.
«Война, все на свете война».
Мысли плыли рыбами, а руки делали дело. Когда втаскивали осетра, лодку чуть не перевернули. Отец ругнулся замысловато. Мишка вычерпывал воду бешено, быстро, сильно. Опростали. Осетр взбрыкивал, закутанный в сеть, и Ефим тюкнул его веслом по башке. На глазах и белой губе рыбины выступила кровь.
И опять Мишку как ремнем ожгло.
«Кровь, у него и кровь красная, как навроде наша».
Губы облизал. Глядел, как отец продевает в рот и через жабры рыбе – кукан, крепкую и гибкую ветвь краснотала.
«Я никого, никого на свете, и никогда не убью».
А солнце тем временем выкатилось над рекой, заполонило собой все небо, из красного сделалось желтым, из желтого – белым, заливало ранней жарой излучину Волги, мощные овечьи кудри Жигулей, острова, лежащие посреди стрежня крупными тусклыми зелеными яшмами, темно-желтый, сырой после грозы песок, бакены с рыбьими стеклянными глазами фонарей, лодки с рыбаками, пухлые теплые, как женские груди, медленно и важно плывущие облака, полосатые створные знаки, груженные углем и песком баржи, колесные пароходы, и плицы глухо шлепали по воде, горящей алыми и золотыми огнями.
Осетр лежал на дне лодки. Острой мертвой мордой – к носу. Хвостом – к корме.
Когда хвост дрогнул и ожил, Мишка резко выкрутил весло в уключине, бросил на лодочный бок.
– Батя! – Задыхался. – А давай отпустим!
– Что, кого? Куда?
– Куда-куда! Осетра! Он… как человек!
– Хех, вон ты куда загнул. Дурак! Сам же ловил! Да он с икрою! Засолим!
«Да это еще и мать, может. Мать! Икру… вымечет! А мы его разрежем… выпотрошим…»
На мгновенье мелькнула дикая, из довременных снов, картина: баба на кровати, вся в крови, и выгнутая, как играющая рыба, сабля над ее могучим животом.
И отцу то же виденье на миг примстилось. Оба – одно увидали.
Ефим зажмурился, опять ругнулся сквозь прокуренные желтые клыки.
Мишка склонился над осетром, трогал дрожащей рукой его радужно блестевшие под солнцем щеки, костяной хребет, перегнулся через борт, закрыл ладонью глаза, дергал плечами. Слезы сами текли. Сам себя ненавидел.
…Жили трудно. Ефим сперва батрачил, потом сам разжился скотиной; за коровами и конем старательно ходила Софья. Замуж Софью никто не брал, хоть она и ликом вышла, и ростом, и повадкой. Ефим цедил: «Заговоренная ты! Сглаз на тебе!» – плевал в сторону, крестился, однажды в церковь сельскую пошлепал, скрипя зубами – ставить свечу Софье за здравие и очищение от всякой порчи и скверны.
Мишка рыбачил, рыбу продавал на рынке в Самаре. Любил скопище людское. Народ на рынок разодетый являлся. Рынок, церковь, кладбище – везде принарядиться людям охота. И любопытствуют, и себя выгодно выставляют. Мишка стоял над разложенной на прилавке рыбой, сырой дух бил в ноздри пьянее водки.
– Эй, народ, налетай, рыбку свежую хватай!
Рядом торговка в платке с серыми шерстяными кистями любовно поправляла капустный лист наверху ведра. Из-под капустного уха мелькало рыжее, золотое.
– Что это у тебя, мать? Маслята?
– Грузди красные, разуй глаза!
Платок сполз бабе на затылок. Под солнцем сверкнули неожиданно яркие, цыплячье-желтые волосы. Мишка глядел безотрывно.
– Пошто зыришь?
– А пондравилась!
– Прям уж так?
– Адресочек есть?
– Есть, есть, да не про твою честь!
Весело швырялись легкими, пустячными словами. Народ тек мимо торговцев широкой шумной, пестро-солнечной рекой.
К Мишке подошла пара. Усатый господин крепко держал спутницу под локоть, будто боялся: убежит. Женщина держала спину прямо, и груди нахально торчали вперед двумя островерхими пирамидками. Мужчина брезгливо, двумя пальцами взял скользкого, нагретого солнцем судака за хвост, хотел перевернуть. Судак выскользнул и свалился на землю, в пыль.
– Живой? – холодно спросила дама.
– А то! Свежачок!
Судак лежал в пыли, не шевелился.
– Мертвый, – надменно процедил мужчина. – И глаз синий. А должен быть розовый. С кровью.
Баба с груздями, подняв и склонив по-птичьи голову, внимательно слушала.
Дама внезапно наклонилась и подняла с земли судака. Рыба раскрыла пыльные жабры и слабо шевельнула хвостом.
– Купим, Мишель! Тяжеленький! Лина уху сварит. Хочу ухи.
– Уха должна быть из осетра!
Господин зафыркал, как кот.
– Сварганьте тройную, – брякнул Мишка и снял картуз, как в церкви.
Перед грудастой дамой – снял.
– Платье попачкаешь! – сердито кинул господинчик.
Мишка рванул из-под корзины грубую бумагу, ловко свернул кулек.
– А вот пожалста!
Женщина медленно опустила в кулек судака. Мишка ловил глазами ее глаза и не мог поймать.
– А стерлядью торгуешь? – ворчливо спросил мужчина.
Мишка стоял с кульком в руках. Рыбий хвост сорочьим пером торчал.
– Всю уж раскупили. С ранья я…
– С ранья! – скривив усатую котячью морду, передразнил господин. Вытащил бумажник. Бросил на прилавок деньгу. – Пойдем, Заза!
Женщина наконец наткнулась зрачками на зрачки Мишки. Его изнутри опахнуло диким кипятком. Хорошо, что быстро отвела глаза.
Он протянул кулек. Упрятал деньги за голенище.
– Кушайте на здоровье.
Следил, как подол белого платья метет пыль.
– А я из Дубовой Рощи, – хитро сказала баба и накинула на желтые волосы серый платок.
– Так ты наша! Буянская. Рядом.
– Да, рядышком.
Мишка наклонился, снял с ведра капустный лист, цапнул скрюченными пальцами верхний груздь, зажевал.
– Отменный посол. Умеешь. Я тебя в Дубовой Роще найду.
– Заплутаешь искать!
– Не заплутаю. Солдатка?
– Догадался…
– А я догадливый.
…Тогда же вечером Мишка, как на водопой, притек в Дубовую Рощу и бабу разыскал. Изба на окраине, три куры лениво траву щиплют перед незатворенной калиткой. Баба сопела и всхлипывала под ним, а ему его тело казалось чугунным и ржавым. Чугуннее, тяжелее всего давило и гнуло внизу живота. Когда избавился от темной тяжести – закричал облегченно, радостно. Баба наложила потную ладонь ему на орущие губы и зашипела: тише ты, чумной, живность перебудишь, а ну бык взыграет. «Я сам бык», – довольно выдохнул Мишка, привалился щекой к щеке бабы и тут же уснул. Баба выползла из-под него, горячего, как из печки, и, пока он спал, напекла блинов на воде, из грубой серой муки. Добыла из буфета банку меда. Марлю развязала. Смазала блины медом: масло все на жарку извела. Мишка во сне раздувал ноздри, чмокал, как младенец. Баба свернула трубочкой блин и поднесла к сонному рту. Мишка ел блин во сне, глотал, не давился, глаза не открывал. Улыбался.
* * *
По весне Мишка посватался к новобуянской красавице Наталье Ереминой.
Сам не знал, как это все вышло. И не то чтобы он на девку заглядывался. И она на него не косилась. И не танцевал он с ней в широкой, для веселья слаженной, избе знахарки Секлетеи; и не увязывался за нею на Волгу или на Воложку, плавно, ласково обтекающую кудрявый от ракит и густых осокорей Телячий остров. Не леживали они близко на желтом жарком песочке, не обнимались под старым вязом за околицей. Ни отцу, ни Софье Мишка не говорил про Наталью ничего. А вот однажды утром поднялся, вылил на себя за сараями, босыми ногами стоя на нестаявшем в тени снегу, ведро колодезной воды, крепко и зло растерся холщовым полотенцем, нацепил чистую рубаху, заправил под ремень в чистые портки, полушубок накинул – и, с мокрыми еще волосами, попер по месиву грязной, в лужах, дороги, по распутице, в дом к Ереминым.
Еремины богатыми слыли. Павел Ефимович держал маслобойку и домашнюю мельницу. Батраков, правда, не держал: семья большая, все работали, даже маленькая Душка скотине корму задавала, а еле вилы поднимала. А малютка Галинка на Волгу полоскать белье ходила: к корзине веревку привязывала и так волокла – по траве ли, по снегу. Выполощет, руки холодом водяным ей сведет, греет их дыханьем. Потом опять корзину тяжелую, с мокрым бельем, тащит в буянскую гору.